top of page

                                                                            НАКАНУНЕ



Биография А. Грина
Избранные цитаты из книг А. Грина
Жизнь Экзюпери

Романтический мир Эрнста Теодора Амадея Гофмана
О Чарльзе Диккенсе




Биография А. Грина

     
Автор: Фрагменты статьи "Рыцарь мечты", В. Вихров, 1965.
Год: 2003

Грин (наст. имя Гриневский Александр Степанович) (1880 - 1932)
Родился 23 августа 1880 года в Слободском, уездном городке Вятской губернии, в семье "вечного поселенца", конторщика пивоваренного завода. Вскоре после рождения сына семья Гриневских переехала в Вятку. "Я не знал нормального детства, - писал Грин в своей "Автобиографической повести". - Меня в минуты раздражения, за своевольство и неудачное учение, звали "свинопасом", "золоторотцем", прочили мне жизнь, полную пресмыкания у людей удачливых, преуспевающих. Объясняя происхождение своего литературного псевдонима, Грин говорил, что "Грин!" - так коротко окликали ребята Гриневского в школе, а "Грин-блин" - была одна из его детских кличек. Летом 1896 года, после окончания Вятского городского училища, Грин уехал в Одессу, захватив с собой лишь ивовую корзинку со сменой белья да акварельные краски. В Одессу он попал с шестью рублями в кармане. Худенький, узкоплечий, он закалял себя самыми варварскими средствами, учился плавать за волнорезом, где тонули и опытные пловцы. Голодный, оборванный, в поисках "вакансии" он обходил все стоящие в гавани шхуны. В первом плавании, на транспортном судне "Платон" он впервые увидел берега Кавказа и Крыма. Матросом Грин плавал недолго, - после первого или второго рейса его обычно списывали за непокорный нрав. Весной 1902 юноша очутился в Пензе, в царской казарме. Из казенного описания его наружности той поры: рост - 177,4, глаза - светло-карие, волосы - светло-русые; особые приметы: на груди татуировка, изображающая шхуну с бушпритом и фок-мачтой, несущей два паруса. Искатель чудесного, бредящий морем и парусами, попадает в 213-й Оровайский резервный пехотный батальон, где царили самые жестокие нравы, впоследствии описанные Грином в рассказах "Заслуга рядового Пантелеева" и "История одного убийства". Через четыре месяца "рядовой Александр Степанович Гриневский" бежит из батальона, несколько дней скрывается в лесу, но его ловят и приговаривают к трехнедельному строгому аресту "на хлебе и воде". Пензенские эсеры помогают ему бежать из батальона вторично, снабдив фальшивым паспортом и переправляют в Киев. Оттуда он перебрался в Одессу, а затем в Севастополь. За пропагандистскую деятельность в Севастополе он поплатился тюрьмой и ссылкой. После освобождения из севастопольского каземата Грин уезжает в Петербург и там вскоре опять попадает в тюрьму. Грина ссылают на 4 года в г.Туринск, Тобольской губернии. После прибытия туда "этапным порядком" Грин бежит из ссылки и добирается до Вятки. Отец достает ему паспорт недавно умершего в больнице "личного почетного гражданина" А. А. Мальгинова и Грин возвращается в Петербург, чтобы спустя несколько лет, в 1910 году, опять отправиться в ссылку, на этот раз в Архангельскую губернию. Тюрьмы, ссылки, вечная нужда... Недаром говорил Грин, что его жизненный путь был усыпан не розами, а гвоздями... Отец рассчитывал, что из его старшего сына - в нем учителя видели завидные способности! - выйдет непременно инженер или доктор, потом он соглашался уже на чиновника, на худой конец, на писаря, жил бы только "как все", бросил бы "фантазии"... Не только в юности, но и в пору широкой известности Грин наряду с прозой писал лирические стихи, стихотворные фельетоны и даже басни. Закончив роман "Блистающий мир", весной 1923 года Грин едет в Крым, к морю, бродит по знакомым местам, живет в Севастополе, Балаклаве, Ялте, а в мае 1924 года поселяется в Феодосии - "городе акварельных тонов". В ноябре 1930 года, уже больной, Грин переезжает в Старый Крым. 8 июля 1932 года писатель умер.


Название: Избранные цитаты из книг А. Грина  / К содержанию / В начало рубрики / Следующая статья      
Автор: А. Грин
Год: 2003

Все критики оценивают его, как этакого гуманиста и замечательного мастера фразы. С последним согласен, с первым- нет. Это кощунство, считать, что Грин изначально преследовал какие-то социальные цели. Для меня его книги стали просто "зеленым светом", благодаря им рассеялись последние сомнения в возможности и необходимости существования сайта NeSt. "Послушайте, если звезды зажигают, значит это кому-нибудь нужно". И если Грина изучают в школьной программе наравне с Пушкиным и Достоевским, значит, он актуален и сейчас. Правда есть одна проблема, о которой я уже говорил: изучают как гуманиста, романтика, да кого угодно, не замечая одного: всю жизнь Александр сталкивался с Необъяснимыми вещами, и, как художник, пытался Их изобразить. В чем можно убедиться прямо сейчас, взглянув на цитатную подборку.

--------------------------------------------------------------------------------

 
"БЕГУЩАЯ
ПО ВОЛНАМ"
"Рано или поздно, под старость или в расцвете лет, Несбывшееся зовет нас, и мы оглядываемся, стараясь понять, откуда прилетел зов. Тогда,очнувшись среди своего мира, тягостно спохватясь и дорожа каждым днем, всматриваемся мы в жизнь, всем существом стараясь разглядеть, не начинает ли сбываться Несбывшееся?
Не ясен ли его образ? Не нужно ли теперь только протянуть руку, чтобы схватить и удержать его слабо мелькающие черты? Между тем время проходит, и мы плывем мимо высоких, туманных берегов Несбывшегося, толкуя о делах дня".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Разумеется, я узнавал свои желания постепенно и часто не замечал их,
тем упустив время вырвать корни этих опасных растений. Они разрослись и
скрыли меня под своей тенистой листвой. Случалось неоднократно, что мои
встречи, мои положения звучали как обманчивое начало мелодии, которую так
свойственно человеку желать выслушать прежде, чем он закроет глаза. Города,
страны время от времени приближали к моим зрачкам уже начинающий восхищать
свет едва намеченного огнями, странного, далекого транспаранта, - но все это
развивалось в ничто; рвалось, подобно гнилой пряже, натянутой стремительным
челноком. Несбывшееся, которому я протянул руки, могло восстать только само,
иначе я не узнал бы его и, действуя по примерному образцу, рисковал
наверняка создать бездушные декорации. В другом роде, но совершенно точно,
можно видеть это на искусственных парках, по сравнению со случайными лесными
видениями, как бы бережно вынутыми солнцем из драгоценного ящика.
Таким образом я понял свое Несбывшееся и покорился ему.
Обо всем этом и еще много о чем - на тему о человеческих желаниях
вообще - протекали мои беседы с Филатром, если он затрагивал этот вопрос.
Как я заметил, он не переставал интересоваться моим скрытым
возбуждением, направленным на предметы воображения. Я был для него словно
разновидность тюльпана, наделенная ароматом, и если такое сравнение может
показаться тщеславным, оно все же верно по существу.
Тем временем Филатр познакомил меня со Стерсом, дом которого я стал
посещать. В ожидании денег, о чем написал своему поверенному Лерху, я утолял
жажду движения вечерами у Стерса да прогулками в гавань, где под тенью
огромных корм, нависших над набережной, рассматривал волнующие слова, знаки
Несбывшегося: "Сидней", - "Лондон", - "Амстердам", - "Тулон"... Я был или
мог быть в городах этих, но имена гаваней означали для меня другой "Тулон" и
вовсе не тот "Сидней", какие существовали действительно; надписи золотых
букв хранили неоткрытую истину.

Утро всегда обещает...
говорит Монс, -
После долготерпения дня
Вечер грустит и прощает...

Так же, как "утро" Монса, - гавань обещает всегда; ее мир полон
необнаруженного значения, опускающегося с гигантских кранов пирамидами
тюков, рассеянного среди мачт, стиснутого у набережных железными боками
судов, где в глубоких щелях меж тесно сомкнутыми бортами молчаливо, как
закрытая книга, лежит в тени зеленая морская вода. Не зная - взвиться или
упасть, клубятся тучи дыма огромных труб; напряжена и удержана цепями сила
машин, одного движения которых довольно, чтобы спокойная под кормой вода
рванулась бугром.
Войдя в порт, я, кажется мне, различаю на горизонте, за мысом, берега
стран, куда направлены бушприты кораблей, ждущих своего часа; гул, крики,
песня, демонический вопль сирены - все полно страсти и обещания. А над
гаванью - в стране стран, в пустынях и лесах сердца, в небесах мыслей -
сверкает Несбывшееся - таинственный и чудный олень вечной охоты".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Не скрою, - я был расстроен, и не оттого только, что в лице неизвестной
девушки увидел привлекательную ясность существа, отмеченного гармонической
цельностью, как вывел из впечатления. Ее краткое пребывание на чемоданах
тронуло старую тоску о венке событий, о ветре, поющем мелодии, о прекрасном
камне, найденном среди гальки. Я думал, что ее существо, может быть,
отмечено особым законом, перебирающим жизнь с властью сознательного
процесса, и что, став в тень подобной судьбы, я наконец мог бы увидеть
Несбывшееся. Но печальнее этих мыслей - печальных потому, что они были
болезненны, как старая рана в непогоду, - явилось воспоминание многих
подобных случаев, о которых следовало сказать, что их по-настоящему не было.
Да, неоднократно повторялся обман, принимая вид жеста, слова, лица, пейзажа,
замысла, сновидения и надежды, и, как закон, оставлял по себе тлен. При
желании я мог бы разыскать девушку очень легко. Я сумел бы найти общий
интерес, естественный повод не упустить ее из поля своего зрения и так или
иначе встретить желаемое течение неоткрытой реки. Самым тонким движениям
насущного души нашей я смог бы придать как вразумительную, так и приличную
форму. Но я не доверял уже ни себе, ни другим, ни какой бы то ни было
громкой видимости внезапного обещания".
----------------------------------------------------------------------------------------------------



"Уместны ли в той игре, какую я вел сам с собой, - банальная
осторожность? бесцельное самолюбие? даже - сомнение? Не отказался ли я от
входа в уже раскрытую дверь только потому, что слишком хорошо помнил большие
и маленькие лжи прошлого? Был полный звук, верный тон, - я слышал его, но
заткнул уши, мнительно вспоминая прежние какофонии. Что, если мелодия была
предложена истинным на сей раз оркестром?!
Через несколько столетних переходов желания человека достигнут
отчетливости художественного синтеза. Желание избегнет муки смотреть на
образы своего мира сквозь неясное, слабо озаренное полотно нервной смуты.
Оно станет отчетливо, как насекомое в янтаре. Я, по сравнению, имел
предстать таким людям, как "Дюранда" Летьерри предстоит стальному Левиафану
Трансатлантической линии. Несбывшееся скрывалось среди гор, и я должен был
принять в расчет все дороги в направлении этой стороны горизонта. Мне
следовало ловить все намеки, пользоваться каждым лучом среди туч и лесов. Во
многом - ради многого - я должен был действовать наудачу".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"- А вы верите, что была
Фрези Грант?
- А вы?
- Это мне нравится! Вы, вы, вы! - верите или нет?! Я безусловно верю и
скажу - почему.
- Я думаю, что это могло быть, - сказал я.
- Нет, вы опять шутите. Я верю потому, что от этой истории хочется
что-то сделать. Например, стукнуть кулаком и сказать: "Да, человека не
понимают".
- Кто не понимает?
- Все. И он сам не понимает себя".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"- Биче, - сказал я, ничуть не обманываясь блеском ее глаз, но говоря
только слова, так как ничем не мог передать ей самого себя, - Биче, все
открыто для всех.
- Для меня - закрыто. Я слепа. Я вижу тень на песке, розы и вас, но я
слепа в том смысле, какой вас делает для меня почти неживым. Но я шутила. У
каждого человека свой мир. Гарвей, э т о г о н е б ы л о?!
- Биче, это б ы л о , - сказал я. - Простите меня. Она взглянула с
легким, задумчивым утомлением, затем, вздохнув, встала".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Несмотря на все, я был счастлив, что не солгал
в ту решительную минуту, когда на карту было поставлено мое достоинство -
мое право иметь собственную судьбу, что бы ни думали о том другие. И я был
рад также, что Биче не поступилась ничем в ясном саду своего душевного мира,
дав моему воспоминанию искреннее восхищение, какое можно сравнить с
восхищением мужеством врага, сказавшего опасную правду перед лицом смерти.
Она принадлежала к числу немногих людей, общество которых приподнимает. Так
размышляя, я признавал внутреннее состояние между мной и ею взаимно законным
и мог бы жалеть лишь о том, что я иной, чем она. Едва ли кто-нибудь
когда-нибудь серьезно жалел о таких вещах".
----------------------------------------------------------------------------------------------------


 

"АЛЫЕ ПАРУСА"


"Таким образом, Грэй жил в с в о е м мире. Он играл один -- обыкновенно на
задних дворах замка,имевших в старину боевое значение. Эти обширные
пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами,
были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромнопестрых диких цветов.
Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном,
подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые
бомбардировал палками и булыжником.
Ему шел уже двенадцатый год, когда все намеки его души, все
разрозненные черты духа и оттенки тайных порывов соединились в одном сильном
моменте и тем получив стройное выражение стали неукротимым желанием. До
этого он как бы находил лишь отдельные части своего сада -- просвет, тень,
цветок, дремучий и пышный ствол -- во множестве садов иных, и вдруг увидел
их ясно, все -- в прекрасном, поражающем соответствии.
Это случилось в библиотеке. Ее высокая дверь с мутным стеклом вверху
была обыкновенно заперта, но защелка замка слабо держалась в гнезде створок;
надавленная рукой, дверь отходила, натуживалась и раскрывалась. Когда дух
исследования заставил Грэя проникнуть в библиотеку, его поразил пыльный
свет, вся сила и особенность которого заключалась в цветном узоре верхней
части оконных стекол. Тишина покинутости стояла здесь, как прудовая вода.
Темные ряды книжных шкапов местами примыкали к окнам, заслонив их
наполовину, между шкапов были проходы, заваленные грудами книг. Там --
раскрытый альбом с выскользнувшими внутренними листами, там -- свитки,
перевязанные золотым шнуром; стопы книг угрюмого вида; толстые пласты
рукописей, насыпь миниатюрных томиков, трещавших, как кора, если их
раскрывали; здесь -- чертежи и таблицы, ряды новых изданий, карты;
разнообразие переплетов, грубых, нежных, черных, пестрых, синих, серых,
толстых, тонких, шершавых и гладких. Шкапы были плотно набиты книгами. Они
казались стенами, заключившими жизнь в самой толще своей. В отражениях
шкапных стекол виднелись другие шкапы, покрытые бесцветно блестящими
пятнами. Огромный глобус, заключенный в медный сферический крест экватора и
меридиана, стоял на круглом столе.
Обернувшись к выходу, Грэй увидел над дверью огромную картину, сразу
содержанием своим наполнившую душное оцепенение библиотеки. Картина
изображала корабль, вздымающийся на гребень морского вала....
Грэй несколько раз приходил смотреть эту картину. Она стала для него
тем нужным словом в беседе души с жизнью, без которого трудно понять себя. В
маленьком мальчике постепенно укладывалось огромное море. Он сжился с ним,
роясь в библиотеке, выискивая и жадно читая те книги, за золотой дверью
которых открывалось синее сияние океана".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Она знала жизнь в пределах, поставленных ее опыту, но сверх общих явлений видела отраженный смысл иного порядка. Так, всматриваясь в предметы, мы замечаем в них нечто не линейно, но впечатлением -- определенно человеческое, и -- так же, как человеческое -- различное. Нечто подобное тому, что (если удалось) сказали мы этим примером, видела она еще сверх видимого.
Без этих тихих завоеваний все просто понятное было чуждо ее душе. Она умела и любила читать, но и в книге читала преимущественно между строк, как жила. Бессознательно, путем своеобразного вдохновения она делала на каждом шагу множество эфирнотонких открытий, невыразимых, но важных, как чистота и тепло. Иногда -- и это продолжалось ряд дней -- она даже перерождалась; физическое противостояние жизни проваливалось, как тишина в ударе смычка, и все, что она видела, чем жила, что было вокруг, становилось кружевом тайн в
образе повседневности. Не раз, волнуясь и робея, она уходила ночью на
морской берег, где, выждав рассвет, совершенно серьезно высматривала корабль
с Алыми Парусами. Эти минуты были для нее счастьем; нам трудно так уйти в
сказку, ей было бы не менее трудно выйти из ее власти и обаяния.
В другое время, размышляя обо всем этом, она искренне дивилась себе, не
веря, что верила, улыбкой прощая море и грустно переходя к действительности;
теперь, сдвигая оборку, девушка припоминала свою жизнь. Там было много скуки
и простоты. Одиночество вдвоем, случалось, безмерно тяготило ее, но в ней
образовалась уже та складка внутренней робости, та страдальческая морщинка,
с которой не внести и не получить оживления. Над ней посмеивались, говоря:
-- "Она тронутая, не в себе"; она привыкла и к этой боли; девушке случалось
даже переносить оскорбления, после чего ее грудь ныла, как от удара. Как
женщина, она была непопулярна в Каперне, однако многие подозревали, хотя
дико и смутно, что ей дано больше прочих -- лишь на другом языке".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"-- Вы видите, как тесно сплетены здесь судьба, воля и свойство
характеров; я прихожу к той, которая ждет и может ждать только меня, я же не
хочу никого другого, кроме нее, может быть именно потому, что благодаря ей я
понял одну нехитрую истину. Она в том, чтобы делать так называемые чудеса
своими руками. Когда для человека главное -- получать дражайший пятак, легко
дать этот пятак, но, когда душа таит зерно пламенного растения -- чуда,
сделай ему это чудо, если ты в состоянии. Новая душа будет у него и новая у
тебя. Когда начальник тюрьмы сам выпустит заключенного, когда миллиардер
подарит писцу виллу, опереточную певицу и сейф, а жокей хоть раз попридержит
лошадь ради другого коня, которому не везет, -- тогда все поймут, как это
приятно, как невыразимо чудесно. Но есть не меньшие чудеса: улыбка, веселье,
прощение, и -- вовремя сказанное, нужное слово. Владеть этим -- значит
владеть всем. Что до меня, то наше начало -- мое и Ассоль -- останется нам
навсегда в алом отблеске парусов, созданных глубиной сердца, знающего, что
такое любовь. Поняли вы меня?"
----------------------------------------------------------------------------------------------------
"ВПЕРЕД И НАЗАД"
"Бешеный скороход"- континентальный ветер степей. Он несет тучи степной пыли, бабочек, лепестки цветов; прохладные, краткие, как поцелуи, дожди, холод далеких водопадов, зной каменистых почв, дикие ароматы девственного леса и тоску о неведомом. Его власть делает жителей города тревожными и рассеянными; их сны беспокойны; их мысли странны; их желания туманны и обаятельны, как видения анахорета или мечты юности. Самое большое количество неожиданных отъездов, горьких разлук, внезапных паломничеств и решительных путешествий падает на беспокойные дни "Бешеного скорохода".
----------------------------------------------------------------------------------------------------
"СЛОВООХОТЛИВЫЙ ДОМОВОЙ"
"Я не слышал, чтобы они ссорились, - а я всё слышу. Я не видел, чтобы хоть раз холодно взглянули они,- а я всё вижу. "Я хочу спать",- говорила вечером Анни, и он нес ее на кровать, укладывая и завертывая, как ребенка. Засыпая, она говорила: "Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по крыше? Чье это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?" Тревожно отвечал он, заглядывая в полусомкнутые глаза: "Ворона ходит по крыше; ветер шумит в деревьях; камни блестят в ручье, - спи и не ходи босиком".
Затем он присаживался к столу кончать очередной отчет; потом умывался, приготовлял дрова и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал всё, что видел во сне. И он никогда не ударял по поющему камню, что на перекрестке, где вьют из пыли и лунных лучей феи замечательные ковры".
----------------------------------------------------------------------------------------------------
"БЛИСТАЮЩИЙ МИР"
"Как странно лелеять что-либо ещё не наступившее всей правдой души, видя и предвосхищая то в книге, говорящей о постороннем! На тайном языке написана в мгновения те книга, какая бы ни была она; ее текст, пышная и тонкая аргументация и живописное действие спят неподвижно. С в о е плавает по строкам, выжженным напряжением, оставляя зрению линии и скачки знаков, отныне- неведомых. … Как то пропадает, то послышится вновь стук часов, так временно может стать внятным текст, но скоро позовет хлынувшая волна тоски откинуться, закрыв глаза, к близкому будущему, призывая его стоном сердцебиения".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Перед тем, как проститься, скажу вам, каких я ожидал от вас слов. Вот эти неродившиеся дети, вот их трупики; схороните их: "Возьми меня на руки и покажи мне все- сверху. С тобой мне будет не страшно и хорошо".
Встав, он подошел к окну, смотря, как реет темная предрассветная синева, а звезды, дрожа, готовятся скатиться за горизонт".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Ты волнуешься, как влюбленный глухонемой. Твои стихи, подобно тупой пиле, дергают душу, не разделяя ее. Творить - это, ведь, - р а з д е л я т ь, вводя с в о е в массу чужой души. Смотри: читая Мериме, я уже не выну Кармен из ее сверкающего гнезда; оно образовалось неизгладимо; художник рассек душу, вставив алмаз. Чем он успел в том? Тем, что собрал
в с е моей души, п о д о б н о е этому стремительному гордому образу, хотя бы это в с е заключалось в мелькании взглядов, рассеянных среди толп, музыкальных воспоминаниях, резьбе орнамента, пейзаже, настроении или сне, - лишь бы п о д о б н о было цыганке Кармен качеством впечатления. Из крошек пекут хлеб. Из песчинок наливается виноград. Айвенго, Агасфер, Квазимодо, Кармен и многие, столь мраморные, - другие, - сжаты творцом в нивах нашей души. Как стягивается туманность, образуя планету, так растет образ; он крепнет, потягивается, хрустя пальцами, и просыпается к жизни в рассеченной душе нашей, успокоив воображение, бессвязно и дробно томившееся по нем.
Если вставочка, которой ты пишешь, не перо лебедя или орла, - д л я т е б я, Стеббс, если бумага - не живой, нежный и чистый друг, - тоже д л я т е б я, Стеббс, если нет мысли, что все задуманное и исполненное могло бы быть ещё стократ совершеннее, чем теперь, - ты можешь заснуть, и сном твоим будет п р о с т а я жизнь, творчество божественных сил. А ты скажешь Ему: "под складкой платья Твоего пройду и умру; спасибо за всё".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Красота красит и тех, кто созерцает ее; все ее оттенки и светы вызовут похожие на них чувства, а все вместе взволнует и осчастливит. Но ещё неотразимее действует совершенство, когда оно вооружено сознанием своей силы. Только удалясь, можно бороться с ним, но и тогда ему обеспечена часть победы- улыбка задумчивости".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Он сделал внутреннее усилие, подобное глубокому вздоху, вызванному восторгом, - усилие, относительно которого никогда не мог бы точно сказать, как это удается ему, и стал удаляться; с руками за спиной, сдвинув и укрепив на тайной опоре ноги. Лицо его было обращено к облачной стране, восходящей над зеленоватым утренним небом. Он не оглядывался. По мере того, как уменьшалась его фигура, плывущая как бы по склону развеянного туманом холма, Стеббс невольно увидел призрачную дорогу, в которой имеющий всегда дело с тяжестью ум человека не может отказать даже независимому явлению. Дорога эта, эфирнее самого воздуха, вилась голубым путем среди шиповника, жимолости и белых акаций, среди теней и переливов невещественных форм, созданных игрой утра. По лучезарному склону восходила она, скрывая свое продолжение в облачных снегах великолепной плывущей страны, где хоры и разливы движений кружатся над землей. И в тех белых массах исчез Друд".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"… далеко уходя в лес, в дикой громаде которого печально рассматривала внутренний мир свой, как смотрят на драгоценный сосуд, теряющий замкнутое свое единство от расколовшей его трещины. Как ни уставала, как ни томилась она среди этого мира, где одинаково звучат ласка и брань, где позыв заменяет желание, где никто не видит листьев и цветов так, как видим мы их, будто читая книгу, - ничто не утратила она ни из осанки, ни из выражений своих и, содрогаясь тонким плечом под тяжестью фруктовых корзин, шла так же, как входила на бал...
Раз вечером утих ветер; западное небо побледнело и выяснилось, как зеркало, отразившее пустоту. Три облака встали над красной полосой горизонта - одно другого громаднее, медленно валились они к тускнеющему зениту, - обрывок великолепной страны, не знающей посещений. Едва наделяло воображение монументальную легкость этих эфемерид земной формой пейзажа, полного белым светом, как с чувством путника бродило уже вверху, в сказочном одиночестве непостижимой и вечной цели. Легко было задуматься без желаний отчетливым сном раскрывшей глаза души над отблесками этой страны, но не легко вернуться к себе, - печально и далеко звеня, падало, теряясь при этом, что-то подобное украшению".
----------------------------------------------------------------------------------------------------

"Она не потеряла надежды. Напротив, в новой надежде этой, так просто протянувшей ей руку, встретила она как бы старого друга, о котором забыла. Но друг был тут, рядом, - стоило лишь с доверием обратиться к нему. Его голос был так же спокоен, как и в дни детства, - вечен, как шум реки, и прост, как дыхание. Следовало послушать, что скажет он, выслушать и поверить ему.
Тот день она провела тихо, не беспокоили ее ни мелочи жизни, ни страх, ни воспоминания. Прошлое двигалось как бы за прозрачной стеной, незыблемой и пропускающей душевные бедствия, и она тихо рассматривала его. Как стемнело, Руна вышла одна, калиткой сада, в сеть второстепенных улиц города; за ними был переулок с маленькой церковью, стоявшей на небольшой площади. Вечерняя служба кончилась; несколько прохожих миновали ее, выйдя из освещенных дверей, в глубине которых блестели серебро и свеча. Уже разошлись все, храм был полутемен и пуст; церковный сторож, подметая за колоннами пол, передвигал огромную свою тень из угла в угол, сам оставаясь невидимым; мерный шум его щетки, потрескивание горящего воска и тишина, ещё полная теплого церковного запаха, казалось, всегда были и всегда будут здесь, маня внутренно отдохнуть.
Хотя свечи догорали в приделах, сообщая лиловеющими огнями лицам святых особенное выражение тайной, ушедшей в себя жизни, алтарь был освещен ярко; блестели там цветные и золотые искры сосудов; огромные, снежной белизны свечи вздымали спокойное пламя к полутьме сводов, отблеск которого золотой водой струился по потемневшим краскам образа Богоматери Бурь, лет тридцать назад заказанной и пожертвованной моряками Лисса. Буйная братия украшала драгоценность свою, как могла. Не один изъеденный тропическими чесотками, почерневший от спирта и зноя, начиненный болезнями и деяниями, о которых даже говорить надо, подумав, как то сказать, волосатый верзила, разучившись крестить лоб, а из молитв помня лишь "Дай",- являлся сюда после многолетнего рейса, умытый и выбритый; дрожа с похмелья, оставлял он перед святой Девушкой Назарета, что мог или хотел захватить. На деревянных горках лежали здесь предметы разнообразнейшие. Модели судов, океанские раковины, маленькие золоченые якоря, свертки канатов, перевитые кораллом и жемчугом, куски паруса, куски мачт или рулей - от тех, чье судно выдержало набег смерти; китайские ларцы, монеты всех стран; среди пестроты даров этих лежали на спине с злыми, топорными лицами деревянные идольчики, вывезенные Бог весть из какой замысловатой страны. Смотря на странные эти коллекции, невольно думалось и о бедности и о страшном богатстве тех, кто может дарить так, сам искренне любуясь подарком своим, и ради него же лишний раз заходя в церковь, чтобы, рассматривая какого- нибудь засохшего морского ежа, повторить удовольствие, думая: "Ежа принес я; вот он стоит".
Среди этого вызывающего раздумье великолепия, воздвигнутого людьми, знающими смерть и жизнь далеко не понаслышке, взгляд Божественной Девушки был с кротким и важным вниманием обращен к лицу сидящего на Ее коленях Ребенка, Который, левой ручонкой держась за правую руку Матери, детским жестом протягивал другую к зрителю, ладошкой вперед. Его глаза- эти всегда задумчивые глаза маленького Христа- смотрели на далекую судьбу мира. У Его ног, нарисованный технически так безукоризненно, что, несомненно, искупал тем общие недочеты живописи, лежал корабельный компас.
Здесь Руна стала на колени с опущенной головой, прося и моля спасения. Но не сливалась ее душа с озаренным покоем мирной картины этой; ни простоты, ни легкости не чувствовала она; ни тихих, само собой возникающих, единственно-нужных слов, ни - по-иному - лепета тишины; лишь ставя свое бедствие мысленно меж алтарем и собой, как приведенного насильно врага. Что-то неуловимое и твердое не могло раствориться в ней, мешая выйти слезам. И страстно слез этих хотелось ей. Как мысли, как душа, стеснено было ее дыхание, - больше и прежде всего чувствовала она себя, - такую, к какой привыкла, - и рассеянно наблюдая за собой, не могла выйти из плена этого рассматривающего ее, - в ней же, - спокойного наблюдения. Как будто в теплой комнате босая на холодном полу стояла она.
- Так верю ли я? - спросила она с отчаянием.
- Верю, - ответила себе Руна, - верю, конечно, нельзя не знать этого, но отвыкла чувствовать я веру свою. Боже, окропи мне ее!
Измученная, подняла она взгляд, помня, как впечатление глаз задумавшегося Ребенка подало ей вначале надежду увлекательного порыва. Выше поднялось пламя свечей, алтарь стал ярче, ослепительно сверкнул золотой узор церкви, как огненной чертой было обведено все по контуру. И здесь, единственный за все это время раз - без тени страха, так как окружающее самовнушенной защитой светило и горело в ней, - увидела она, сквозь золотой туман алтаря, что Друд вышел из рамы, сев у ног маленького Христа. В грязной и грубой одежде рыбака был он, словно лишь теперь вышел из лодки; улыбнулся ему Христос довольной улыбкой мальчика, видящего забавного дядю, и приветливо посмотрела Она. Пришедший взял острую раковину с завернутым внутрь краем и приложил к уху. "Вот шумит море", - тихо сказал он. - "Шумит"… "море"… - шепнуло эхо в углах. И он подал раковину Христу, чтобы слышал Он, как шумит море в сердцах. Мальчик нетерпеливым жестом схватил ее, больше Его головы была эта раковина, но, с некоторым трудом удержав ее при помощи Матери, Он стал так же, как прикладывал к уху Друд, слушать, с глазами, устремленными в ту даль, откуда рокотала волна. Затем палец взрослого человека опустился на стрелку компаса, водя ее взад и вперед - кругом. Ребенок посмотрел и кивнул.
Усмотрев неподвижно застывшую в земном, долгом поклоне женщину, сторож некоторое время ожидал, что она поднимется - он собрался закрыть и запереть церковь. Но женщина не шевелилась. Тогда, окликнув, а затем тронув ее, испуганный человек принес холодной воды. Очнувшись, Руна отдала ему деньги, какие были с ней, и, сославшись на нездоровье, попросила позвать извозчика, что и было исполнено. Усталая и разбитая, как устают после долгого путешествия, она вернулась домой, спрашивая себя, - стоит ли и можно ли теперь жить?"


 

Жизнь Экзюпери

 
Автор: Сайт «Взлет мысли»
Год: 2003

Вначале был Антуан де Сент-Экзюпери, "сильный, веселый, открытый" мальчуган, который в двенадцать лет уже изобретал аэроплан-велосипед и заявил, что он взлетит в небо под восторженные клики толпы "Да здравствует Антуан де Сент-Экзюпери!" Учился он неровно, в нем проявлялись проблески гения, но заметно было, что ученик этот не создан для школьных занятий. В семье его называют Король Солнце из-за белокурых волос, венчающих голову; товарищи прозвали Антуана Звездочет, потому что нос его вздернут к небу." (Андре Моруа "Антуан де Сент-Экзюпери")

"Наше детство - это семейный дом, мир животных, мир растений нашего парка. Нас было пятеро, и мы меняли свои дружбы и привязанности в зависимости от настроений и времен года. Как Женевьева, героиня "Южного почтового", мы заключали союзы с липами, овцами, кузнечиками, квакающими лягушками и восходящей луной. С сеновала, где черная кошка кормила своих котят, мы бежали на огород рвать смородину. В хорошую погоду устраивали себе убежища на деревьях, строили шалаши, выстилая их мохом, в сиреневых кустах. Мы выращивали овощи и задорого "продавали" их домашним. В дождливые дни играли в шарады или забирались на чердак. В тучах пыли, под осыпающейся штукатуркой, мы обстукивали каменные стены, толстые старые балки, ища "сокровище",- мы верили, что в каждом старом доме есть клад. Наша вера в таящееся где-то сокровище мерцала для Антуана всю жизнь. Очень рано в Антуане проснулся вкус к изобретательству. К велосипеду он приделал экран из ивовых прутьев и старой простыни. Он надеялся, что, разогнавшись на спуске, полетит". (Симона, сестра Антуана де Сент-Экзюпери)

"Никогда еще, пожалуй, призвание авиатора не проявлялось в человеке более явственно, и никогда еще, пожалуй, человеку не было так трудно осуществить свое призвание." (Андре Моруа "Антуан де Сент-Экзюпери")

"Я только что вышел из "спада-эрбемона". Там, наверху, мои понятия о пространстве, о расстояниях, направлениях совершенно спутались. Когда я искал глазами землю, мне приходилось смотреть то вверх, то вниз, то вправо, то влево. Мне казалось, что я на очень большой высоте, а меня внезапно в штопоре швыряло вниз. Когда же я чувствовал себя совсем низко, мотор в пятьсот лошадиных сил в два счета подкидывал меня на тысячу метров кверху. Самолет танцевал, кренился, взлетал... Ну и ну!" (Из письма Сент-Экзюпери к матери)

"...рослый молодец с приятным голосом и сосредоточенным взглядом. [...] Он стал одним из самых надежных и аккуратных пилотов нашей линии. Я сразу почувствовал, что Сент-Экзюпери настоящий человек, к тому же способный вдохновлять и вести других...". (Дидье Дора)

"Нам предстоит довольно много хлопот в поисках двух самолетов, затерявшихся в пустыне. За пять дней я налетал над Сахарой около восьми тысяч километров. За мной, как за зайцем, охотились отряды по триста головорезов. Я пережил опасные дни, четыре раза приземлялся на непокоренной территории и после одной вынужденной посадки провел там целую ночь. В такие минуты приходится с величайшей щедростью рисковать собственной шкурой. Я воспитываю лисенка-фенека, зовется также лисой-одиночкой. Он меньше кошки, и у него огромные уши. Он очарователен. Я закончил роман в сто семьдесят страниц и сам не знаю, что о нем думать" (из писем Сент-Экзюпери к сестре Габриэль)

"Исключительные данные, пилот редкой смелости, отличный мастер своего дела, проявлял замечательное хладнокровие и редкую самоотверженность. ...Без колебаний переносил суровые условия работы в пустыне, повседневно рисковал жизнью; своим усердием, преданностью, благородной самоотверженностью внес огромный вклад в дело французского воздухоплавания..." (из отзыва руководства о работе Сент-Экзюпери в Кап-Джуби)

"Теперь я пишу книгу о ночном полете. Но сокровенная тема этой книги - ночь. (Ведь жизнь моя всегда начиналась только после девяти часов вечера.)" (Из писем Сент-Экзюпери к матери)

"Он так долго не появлялся на поверхности, что его уже не надеялись спасти. Слушая его, я был поражен безмятежным спокойствием, которое он сохранял в своем воздушном колоколе. Этим спокойствием проникнуты рассказы Антуана обо всех часах и минутах, когда он смотрел в лицо смерти." (Ж.Пелисье, близкий друг Сент-Экзюпери)

"Я писал "Планету людей" со страстью, чтобы сказать моему поколению: вы жители одной планеты, пассажиры одного корабля!" (Сент-Экзюпери)

"Он в совершенстве владел языком математики, но для его творческого воображения очень характерно, что он всегда старался сухое, чисто математическое объяснение заменить логическим. Неоспоримо одно: Сент-Экзюпери самостоятельно, без помощи какой-либо лаборатории, справлялся с труднейшими задачами и находил теоретические и технические решения в ту пору, когда виднейшие специалисты-практики и даже ученые только еще занимались предварительным изучением этих вопросов. Он опередил свое время... он предвидел появление реактивных самолетов." (Митраль, профессор математики)

"Я не люблю войну, но не могу оставаться в тылу и не взять на себя свою долю риска... Надо драться. Но я не имею права говорить об этом, пока в полной безопасности прогуливаюсь в небе над Тулузой. Это было бы непристойно. Верни мне мое право подвергаться испытаниям. Великая духовная гнусность утверждать, что тех, "кто представляет собой какую-то ценность", надо держать в безопасности!" (Из письма Сент-Экзюпери к г-же Н)

"Я бывал у него на Лонг-Айленд в большом доме, который они снимали с Консуэло, - там он писал "Маленького принца". Сент-Экзюпери работал по ночам. После обеда он разговаривал, рассказывал, показывал карточные фокусы, затем, ближе к полуночи, когда другие ложились спать, он усаживался за письменный стол. Я засыпал. Часа в два утра меня будили крики на лестнице: "Консуэло! Консуэло!.. Я голоден... Приготовь мне яичницу". Консуэло спускалась из своей комнаты. Окончательно проснувшись я присоединялся к ним, и Сент-Экзюпери снова говорил, причем говорил он очень хорошо. Насытившись, он опять садился за работу. Мы пытались снова заснуть. Но сон был недолгим, ибо часа через два весь дом заполняли громкие крики: "Консуэло! Мне скучно. Давай сыграем в шахматы". Затем он читал нам только что написанные страницы..." (Андре Моруа "Антуан де Сент-Экзюпери")

"Гийоме погиб, и сегодня вечером мне кажется, будто у меня больше не осталось друзей. Я не оплакиваю его. Я никогда не умел оплакивать мертвых, но мне придется долго приучаться к тому, что его нет, и мне уже тяжело от этого чудовищного труда. Это будет длиться долгие месяцы: мне очень часто будет недоставать его. Как быстро приходит старость! Я остался один из всех, кто летал на линии Касабланка -Дакар. Из давних дней, из великой эпохи "Бреге-XIV" все: Колле, Рен, Лассаль, Борегар, Мермоз, Этьен, Симон, Лекривен, Виль, Верней, Ригель, Пишоду и Гийоме - все, кто прошел через нее, умерли, и на свете у меня не осталось никого, кому можно было бы сказать: "А помнишь?" Совершенная пустыня..." (Из письма Сент-Экзюпери к г-же Н.)

"Консуэло, пойми, мне сорок два. Я пережил кучу аварий. Теперь я не в состоянии даже прыгать с парашютом. Два дня из трех у меня болит печень, через день - морская болезнь. После гватемальского перелома у меня днем и ночью шумит в ухе... И все-таки я еду, хотя у меня столько причин остаться, хотя у меня наберется добрый десяток статей для увольнения с военной службы, тем более, что я уже побывал на войне, да еще в каких переделках. Я еду... Это мой долг. Еду на войну. Для меня невыносимо оставаться в стороне, когда другие голодают; я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью: этот способ - не уклоняться от страдания. Искать страданий самому, и чем больше, тем лучше. В этом мне отказа не будет: я ведь физически страдаю от двухкилограммовой ноши, и когда встаю с кровати, и когда поднимаю с пола платок... Я иду на войну не для того, чтобы погибнуть. Я иду за страданием, чтобы через страдание обрести связь с ближними... Я не хочу быть убитым, но с готовностью приму именно такой конец." (Из письма жене)

"Он хорош только для того, чтобы показывать карточные фокусы". (Шарль де Голль о Сент-Экзюпери)

"Я воюю, что называется, изо всех сил. Я, вне всяких сомнений, - старейшина военных летчиков всего мира. Для одноместных истребителей, на которых я летаю, установлен возрастной предел в тридцать лет. Однажды на высоте десять тысяч метров над озером Анси у меня вышел из строя один мотор, и было это как раз тогда, когда мне исполнилось... сорок четыре года! Я с черепашьей скоростью полз над Альпами, отданный на милость первого встречного немецкого истребителя, и тихонько посмеивался, вспоминая сверхпатриотов, которые запрещают мои книги в Северной Африке. Смешно. После возвращения в эскадрилью (а вернулся я туда чудом) я испытал все, что только возможно. Аварию, обморок из-за неисправности в системе подачи кислорода, погоню истребителей, а однажды в воздухе у меня загорелся мотор. Я не считаю себя скупцом и здоров, как плотник. Это единственное мое утешение! И еще те долгие часы, когда я совсем один лечу над Францией и фотографирую. Все это странно. Здесь я вдали от извержений ненависти, но все-таки, несмотря на благородство товарищей по эскадрилье, что-то в этом есть от нищеты человеческой. Мне совершенно не с кем поговорить. Конечно, это важно - с кем живешь. Но какое духовное одиночество! Если меня собьют, я ни о чем не буду жалеть. Меня ужасает грядущий муравейник. Ненавижу добродетель роботов. Я был создан, чтобы стать садовником." (Из письма Пьеру Даллозу, последнее письмо Сент-Экзюпери)

"Верно одно - что он умер за штурвалом "Лайтнинга Р-38", а стало быть, на самом краешке крыла молнии, как Христос на кресте, оставив своим последователям личный пример и Евангелие. До сих пор никто не знает, как он погиб, и до тех пор, пока не отыщется его тело, его пустая могила будет самой прекрасной и пышной: море, горы или небо, достойные героя либо бога. Только такая могила подходит ему."
(Жюль Руа "Любовь и смерть Сент-Экзюпери")

"И что мне до того, что он был велик и гениален и даже чистейший из людей?! Для меня существует только наша дружба. И если я нарушаю все же молчание, то только потому, что его часто малюют одной краской и в таком портрете невозможно найти ни малейшего сходства с оригиналом... Героизм, который легко изобразить в лубочных картинах, был у него сам собой разумеющимся..." (Леон Верт, друг Сент-Экзюпери, которому посвящен "Маленький принц")

"Я всей душой привязался к нему и охотно повторил бы вслед за Леоном-Полем Фаргом: "Я его очень любил и всегда буду оплакивать". Да и как было не любить его? Он обладал одновременно силой и нежностью, умом и интуицией. Он питал пристрастие к ритуальным обрядам, он любил окружать себя атмосферой таинственности. Неоспоримый математический талант сочетался в нем с ребяческой тягой к игре. Он либо завладевал разговором, либо молчал, словно мысленно уносился на какую-нибудь иную планету." (Андре Моруа "Антуан де Сент-Экзюпери")



Название: Романтический мир Эрнста Теодора Амадея Гофмана

  
Автор: Д. Чавчанидзе
Год: 2003


Книга прочитана, и перед вами открылся сверкающий яркими красками мирсказок Гофмана. Вы, наверное, заметили, насколько необычны эти сказки, насколько отличаются они от всех тех, которые вы читали до сих пор. Под пером Гофмана необыкновенное, фантастическое возникает из реальных вещей и событий; источником чудесного становится обыденная жизнь. И потому сказочное, волшебное открывает нам другой, еще более необычайный мир – мир человеческих чувств, мечтаний, стремлений.Только на первый взгляд кажется, что действие в повестях Гофманапроисходит, как это бывает в сказке, "в некотором царстве, в некоторомгосударстве". На самом деле все, о чем он пишет, несет на себе отпечатоктого тревожного времени, свидетелем которого был писатель.
Гофман родился 24 января 1776 года в городе Кенигсберге. Этот город былодним из центров культурной и духовной жизни Германии. В стенах кенигсбергского театра звучали оперы Моцарта и симфонии Гайдна. В
Кенигсбергском университете знаменитый мыслитель Иммануил Кант знакомил студентов со своей философской системой, в которой были отражены идеи Просвещения.Эти идеи волновали тогда всю Европу. Просветители утверждали, что мир должен быть перестроен силой человеческого разума, что все люди равны независимо от того, к какому сословию они принадлежат, что свобода -
единственный справедливый закон, и потому ни человеком, ни страной не должны управлять тираны. В 1789 году, когда Гофману было тринадцать лет, под лозунгом "Свобода, равенство, братство!" произошла Великая французская революция, подготовленная идеями Просвещения.
А еще через десять лет бывший капитан Бонапарт стал императором Наполеоном. Революция окончилась. Для французской буржуазии, интересы которой защищал Наполеон, он сумел захватить едва ли не половину Европы.
Не избежала участи покоренных стран и Германия.
Когда в 1806 году войска Наполеона вошли в Варшаву, находившуюся тогда под властью Пруссии, тридцатилетний Гофман служил там чиновником. По семейной традиции он стал юристом, но сердце его принадлежало искусству.
Дороже всего ему была музыка. Большой знаток и восторженный почитатель великих композиторов, он даже переменил свое третье имя - Вильгельм - на одно из имен Моцарта - Амадей.
Незаурядное музыкальное дарование давало основания Гофману мечтать о славе музыканта: он превосходно играл на органе, фортепьяно, скрипке, пел, дирижировал. Еще до того, как пришла к нему слава писателя, он был автором многих музыкальных произведений, в том числе и опер. Музыка скрашивала ему печальное однообразие канцелярской службы в городах, сменявшихся по воле начальства буквально через каждые два года: Глогау, Позен, Плоцк, Варшава...
В этих скитаниях музыка была для него, по его собственным словам, "спутницей и утешительницей".
С приходом Наполеона в Варшаву Гофман, как и все прусские чиновники, остался без места и сначала даже радовался освобождению от постылых обязанностей. Он мечтал отныне посвятить все свое время музыке. Однако нужен был постоянный заработок, чтобы кормить жену и маленькую дочь, и он уехал в Берлин, рассчитывая получить работу в театре или музыкальном издательстве.
Это оказалось нелегко; с первых же дней в столице на него обрушилась горькая нужда. "Вот уже пять дней я не ел ничего, кроме хлеба", - писал оттуда Гофман своему близкому другу.
Но в Берлине у него были свои удачи и радости. Он сочинил несколько музыкальных пьес. "С тех пор, как я пишу музыку, мне удается забывать все свои заботы, весь мир. Потому что тот мир, который возникает из тысячи звуков в моей комнате, под моими пальцами, несовместим ни с чем, что находится за его пределами". В этом признании - вся натура Гофмана, его необыкновенная способность чувствовать прекрасное и благодаря этому быть счастливым вопреки жизненным невзгодам. Этой чертой он наделяет впоследствии любимейших из своих героев, называя их энтузиастами за огромную силу духа, которую не могут сломить никакие беды.
В Берлине Гофман знакомится со многими замечательными людьми - писателями, музыкантами, философами. Общение с ними помогло ему глубже ощутить дух своего времени, настроения, которыми жила немецкая интеллигенция, горячо откликавшаяся на все, что происходило за пределами Германии.
За два десятилетия, прошедшие после Великой французской революции, в Западной Европе в полной мере обнаружились страшные стороны нового, буржуазного уклада. Мечты о свободе, равенстве и братстве так и остались мечтами; если раньше свобода была привилегией знатных, то теперь стала достоянием тех, в чьих руках было больше золота. В жертву золоту приносилось все: человеческие чувства, честь и совесть.
Революционные события почти не коснулись Германии. Она все еще продолжала оставаться страной, раздробленной на множество государств, иногда до смешного мелких. В своем романе "Житейские воззрения кота Мурра" Гофман с едкой иронией скажет о владельце одного из таких "карликовых" княжеств: "...он с помощью хорошей... подзорной трубы с бельведера своего дворца...
мог обозреть все свои владения... В любую минуту он мог без малейшего труда узнать, каковы виды на урожай, скажем, у Петера, посеявшего пшеницу в отдаленной части его страны..."
В маленьких немецких землях особенно остро ощущались противоречия сохранившейся феодальной системы: произвол титулованной знати и бесправие тех, кто не принадлежал к ней. Однако в крупнейших из германских государств, и прежде всего в Пруссии, где протекала большая часть жизни Гофмана, были проведены некоторые буржуазно-демократические реформы.
Немецкая буржуазия была еще слишком слаба, чтобы полностью взять власть в свои руки, но и в Германии уже нетрудно было заметить, как расцветает культ золотого тельца, как стремление разбогатеть становится единственной целью жизни.
Наблюдая это, лучшие умы того времени вновь и вновь задумывались, почему высокие идеи, во имя которых свершалась революция, получили столь уродливое осуществление. Горькое разочарование в буржуазной действительности заставляло многих забыть о том, что 1789 год принес и великие перемены.
Казалось, что человеческая мечта и реальная жизнь - два полюса и сближение между ними невозможно. Эти настроения легли в основу нового мировоззрения, которое породило мощное направление в литературе, музыке и живописи - романтизм.
Романтики были убеждены, что человек создан для мира светлого и гармоничного, что человеческая душа с ее вечной жаждой прекрасного постоянно стремится к этому миру. Идеал романтиков составляли незримые, духовные, а не материальные ценности. Они утверждали, что этот идеал, бесконечно далекий от уныло-деловой повседневности буржуазного века, может осуществиться лишь в творческой фантазии художника - в искусстве. Ощущение противоречия между тягостной низменной суетой реальной жизни и далекой чудесной страной искусства, куда увлекает человека вдохновение, было хорошо знакомо и самому Гофману.
Его деятельность в искусстве была многогранной, разнообразной. В Берлине ему наконец удалось получить место театрального капельмейстера (дирижера оркестра и хора), и начался новый, более отрадный, хотя не более легкий этап его жизни: служба в театре, уроки музыки и пения в богатых домах. Закулисные интриги, самоуверенная снисходительность филистеров - немецких обывателей, - глухих к настоящему искусству, безденежье, голод.
"Вчера заложил старый сюртук, чтобы поесть", - записывает Гофман в дневнике.
Опять замелькали города: Бамберг, Дрезден, Лейпциг, снова Берлин. Но среди всех трудностей не ослабевал его творческий энтузиазм. Свою работу в театре он не ограничивал обязанностями капельмейстера. Он сам подбирал репертуар, и благодаря его вкусу и таланту бамбергская сцена сделалась одной из лучших в Германии. Он делал эскизы, а часто и сам писал декорации к спектаклям, к которым сочинял музыку. Кистью и карандашом он владел в совершенстве, очень любил и блестяще рисовал карикатуры: на прусские власти, на духовенство в Бамберге... Некоторые из них причинили ему много неприятностей - так метко и хлестко били они в цель.
В 1816 году в Берлине с триумфом прошла его опера "Ундина" - первая романтическая опера. А после четырнадцатого ее представления вспыхнувший в театре пожар уничтожил партитуру и декорации "Ундины".
К этому времени Гофман опять служит чиновником берлинской судебной палаты, - он вынужден был принять эту должность, когда из-за военных событий 1813 года вместе со всей театральной труппой остался в Лейпциге безработным.
Но в эти годы главным делом его жизни становится литературное творчество.
Его первое литературное произведение появилось еще в 1809 году, когда он жил в Бамберге. Это была новелла "Кавалер Глюк" - поэтический рассказ о музыке и музыканте.
Герой рассказа - современник автора. Виртуоз-импровизатор, он называет себя именем композитора Глюка, умершего в 1787 году; его комната убрана в стиле времени Глюка, изредка он облачается в одеяние, напоминающее костюм Глюка.
Так он создает для себя особую атмосферу, помогающую ему забыть об огромном суетном городе, где много "ценителей музыки", но никто не чувствует ее по-настоящему и не понимает души музыканта. Для берлинских обывателей концерты и музыкальные вечера - лишь приятное времяпрепровождение, для гофманского "Глюка" - богатая и напряженная духовная жизнь. Он трагически одинок среди обитателей столицы, потому что за их невосприимчивостью к музыке чувствует глухое безразличие ко всем человеческим радостям и страданиям.
Только музыкант-творец мог так зримо описать процесс рождения музыки, как сделал это Гофман. Во взволнованном рассказе героя о том, "как поют друг другу цветы", писатель оживил все те чувства, которые не раз охватывали его самого, когда очертания и краски окружающего мира начинали превращаться для него в звуки.
То, что безвестный берлинский музыкант называет себя Глюком, - не простое чудачество. Он сознает себя преемником и хранителем сокровищ, созданных великим композитором, бережно лелеет их, как собственное детище. И потому сам он как будто становится живым воплощением бессмертия гениального Глюка.
Герои Гофмана чаще всего люди искусства и по своей профессии - это музыканты или живописцы, певцы или актеры. Но словами "музыкант", "артист", "художник" Гофман определяет не профессию, а романтическую личность, человека, который способен угадывать за тусклым серым обликом будничных вещей необычный светлый мир. Его герой - непременно мечтатель и фантазер, ему душно и тягостно в обществе, где ценится только то, что можно купить и продать, и только сила любви и созидающей фантазии помогает ему возвыситься над окружением, чуждым его духу.
С таким героем мы встречаемся и в повести "Золотой горшок", которую автор назвал "сказкой из новых времен".
Читая эту сказку, трудно предположить, что она была написана под гром артиллерийских раскатов, человеком, сидевшим без денег в городе, где шла война. А между тем это именно так. "Золотой горшок" Гофман написал в 1813-1814 годах в Дрездене, в окрестностях которого кипели бои с Наполеоном, уже потерпевшим поражение в России. О том, как он писал эту сказку, Гофман рассказывал в одном из писем: "В эти мрачные, роковые дни, когда со дня на день влачишь свое существование и тем довольствуешься, меня тянуло писать как никогда - будто передо мной распахнулись двери чудесного царства; то, что изливалось из моей души, обретая форму, уносилось от меня в каскаде слов".
Герой повести студент Ансельм - предмет всеобщих насмешек. Он раздражает обывателей, среди которых живет, своей способностью грезить наяву, неумением рассчитывать каждый шаг, легкостью, с какой он отдает последние гроши. Но автор любит своего героя именно за эту неприспособленность к жизни, за то, что он не в ладу с миром материальных ценностей. Не случайно одно из злоключений Ансельма, нечаянно опрокинувшего корзину уличной торговки, и оказывается началом чудесных происшествий, в результате которых его ожидает  необыкновенная судьба.
Юноша вовсе не равнодушен к простым жизненным благам, однако по-настоящему он стремится только к миру чудес, и этот мир с готовностью открывает ему свои тайны. И именно поэтому, когда Ансельм на минуту забывает о зеленой змейке Серпентине и поддается обыденным соблазнам - подумывает о том, чтобы стать надворным советником, жениться на хорошенькой дочке своего покровителя, - его ждет наказание. Сидя в своеобразной тюрьме – стеклянной банке, - он понимает, что не имел права изменять себе, своей поэтической натуре.
В эпизоде кратковременного "отступничества" Ансельма отразилось одно из важнейших наблюдений Гофмана над "новыми временами": буржуазная действительность цепкой рукой может притянуть к себе даже мечтателя, обратив его помыслы к банальным житейским целям. Еще ярче передает эту мысль писатель в истории Вероники. Вероника тоже мечтает, она влюблена в Ансельма и даже борется за него. Но мечта ее весьма прозаична и банальна. Ей хочется стать женой солидного чиновника, жить в комфорте и почете; предел счастья для нее - золотые сережки, подарок состоятельного мужа. Вот почему избранником Вероники в конце концов становится надворный советник Геербранд.
В филистерской среде, где живут герои Гофмана, царствует расчет. Он накладывает отпечаток и на фантазию и на любовь - на тот идеальный мир человека, который романтики противопоставляли действительности.
Гофман понимал, что эта действительность сильна, что идеал под ее воздействием постепенно блекнет и принимает ее окраску.
Заманчиво-фантастическое в повести Гофмана внезапно переходит в разочаровывающе-реальное, а в безобидно-привычном таится колдовская сила; вспомним хотя бы, как хихикающий кофейник оказался старухой колдуньей!
Наиболее чудовищным выглядит у Гофмана быт, размеренное существование филистеров, уверенных, что только они рассуждают и живут правильно.
И все-таки вся повесть "Золотой горшок" словно пронизана мягким золотистым светом, смягчающим нелепые, непривлекательные фигуры обывателей.
Действительность еще не вызывает у Гофмана горького чувства.
Ведь подлинный "энтузиаст" Ансельм сумел устоять перед ее дешевыми приманками. Он сумел поверить в невероятное настолько, что оно стало для него реальностью, он преодолел притяжение унылой житейской прозы и вырвался из ее круга. "Ты доказал свою верность, будь свободен и счастлив", - говорит Гофман своему герою.
Писатель уверен, что чудо может произойти с каждым, надо только оказаться достойным его. Эта мысль звучит во всех гофманских произведениях.
Об этом написана и сказка "Щелкунчик и мышиный король", напечатанная в 1816 году.
С радостью погружается писатель в чудесную страну детства - страну замысловатых игрушек, затейливых пряников и конфет, удивительных и увлекательных историй. В "Щелкунчике" много ярких красок и движения;
тщательно, как на широком полотне, выписаны разнообразные изделия искусных немецких мастеров, куклы, одетые в костюмы разных народов. Рассказ автора как будто сопровождается музыкой, в нем, кажется, ощущается ритм танца.
Спустя много лет, уже после смерти Гофмана, по мотивам "Щелкунчика" был создан балет, музыку к которому написал Петр Ильич Чайковский.
В этой детской сказке, как и в самых больших и значительных произведениях писателя, ярко выступает на общем фоне романтическая личность.
Маленькая Мари отличается от всех остальных тем, что ее внутренняя жизнь выходит за узкие рамки окружающего быта. Как и Ансельм, она видит мир, незримый для других. Простые объяснения всем чудесам приводят ее в отчаяние, и девочка отвергает их - иначе для нее исчезнет вся красота жизни. Жить без веры в неожиданное, фантастически-прекрасное ей неинтересно и невозможно.
И скромный, уступчивый Ансельм и ласковая послушная Мари обнаруживают непоколебимое упорство, когда у них пытаются отнять мечту, посягают на идеал, который их манит. Потому они и добиваются осуществления своей мечты.
Кроме девочки Мари, в сказке "Щелкунчик" есть еще один герой. Он стоит как бы в стороне, но именно благодаря ему в жизнь приходит сказка. Это старый Дроссельмейер, смастеривший Щелкунчика. У него, как у Линдгорста в "Золотом горшке", два облика: он давний друг семьи Штальбаум, крестный Мари, старший советник суда и в то же время он тот самый королевский часовщик и чудодей, который нашел средство вернуть красоту принцессе Пирлипат.
В лице Дроссельмейера воплощен любимый образ немецких романтиков - человек, достигший в своем искусстве такого совершенства, что сделанное его руками оживает и продолжает жить независимо от своего создателя. Прообраз его - замечательные ремесленники-умельцы, которыми славился на протяжении веков старинный немецкий город Нюрнберг.
Люди творческого труда, влюбленные в свое дело, были жизненным подтверждением идеи писателей-романтиков: искусство - единственное настоящее призвание человека, только в искусстве может найти воплощение красота мира, гармония, идеал.
Поэтому так привлекла внимание Гофмана гравюра, изображавшая средневековых мастеров за работой. Она называлась "Мастерская бочара" и была выполнена современником писателя Карлом Вильгельмом Кольбе. Ею и был навеян сюжет повести "Мастер Мартин-бочар и его подмастерья", в которой воспроизведена атмосфера Нюрнберга XVI века - века Дюрера и Кранаха, величайших художников немецкого Возрождения.
В отличие от большинства произведений писателя, в этой повести нет фантастики, и счастливая развязка наступает без всякого вмешательства
волшебных сил. Вместо добрых чародеев здесь торжествуют мастера-художники.
Каждый из них до конца отдает свою душу искусству, которое ставит выше всех других искусств на свете.
Но хотя на страницах повести "Мастер Мартин-бочар" не происходит ничего невероятного, она не меньше, чем другие, напоминает сказку. Художников здесь окружает особый мир, нисколько не похожий на реальную обстановку, в которой живут современники Гофмана, посвятившие себя искусству.
Гофман прекрасно знал, что в средние века в феодальной Европе не могло быть идиллии, что это было время острых сословных противоречий; полон ими был и патриархальный быт немецких ремесленников. И писатель сумел почти неуловимыми линиями изобразить различие в общественном положении персонажей: вот высокомерный рыцарь Конрад, вот своенравный богатый горожанин, вот зависимый подмастерье. Желание знатного господина жениться на девушке низшего сословия - лишь каприз, который нельзя принимать всерьез, это понимает и сама девушка, но нисколько не чувствует себя оскорбленной. Такие штрихи - тревожные тени на светлом полотне. Очевидно, что всеобщее благоденствие в этой повести, так же, как и Атлантида в "Золотом горшке",
придумано по контрасту с окружающей автора действительностью, к которой он питает непримиримую вражду.
К тому времени, когда был написан рассказ о бочаре и его подмастерьях (он появился в 1818 году), в произведениях писателя все заметнее начинает звучать насмешка над окружающей жизнью - насмешка уничтожающая и вместе с тем печальная. Жизнь западноевропейских стран все более входила в буржуазную колею. Все меньше оставалось надежд на возможность новых перемен, которые принесли бы иное, более гуманное мироустройство. Именно в эти годы усиливаются трагические ноты в творчестве всех романтиков. На страницах гофманского дневника мы встречаем грустное восклицание: "Такого, как "Золотой горшок", мне уже не написать".
Действительно, в поздних сказках Гофмана герои обретают свой идеал не в стране чудес, как Ансельм из "Золотого горшка". В фантастической повести "Маленький Цахес, по прозванию Циннобер" поэтичный юноша Валтазар находит свое счастье с шумно-жизнерадостной, домовитой девицей Кандидой, не имеющей ничего общего с романтической змейкой Серпентиной. И самое большое чудо, которым может наградить молодую чету добрый волшебник, - горшки, где не подгорают и не перекипают кушанья. Валтазар со своей возлюбленной остаются благополучно существовать в мире жалком и недобром. Здесь тупоумие воспринимается как мудрость, здесь пресмыкаются перед высокопоставленным ничтожеством, здесь боятся даже чрезмерной длины сюртуков, усматривая в этом крамолу и вольнодумство. И в "Маленьком Цахесе", и во всех фантастических историях, созданных Гофманом в последние пять лет его жизни, ясно ощущается, что рядом со счастливой сказочной развязкой притаилась невеселая правда.
В эти годы появились самые крупные его произведения: повести "Принцесса Брамбилла", "Повелитель блох" и роман "Житейские воззрения кота Мурра", один из лучших в литературе прошлого столетия.
Удивительное название этого романа возникло благодаря такому обстоятельству: у Гофмана был кот по имени Мурр, очень красивый и очень умный. Писатель часто шутил, что Мурр, пожалуй, читает его рукописи, когда в отсутствие хозяина просиживает часами на его столе. Отсюда и родился замысел - построить повествование от лица кота, будто бы занимающегося сочинительством и философией.
Но неповторимый кот Мурр - не главное лицо последнего гофманского романа. Подлинный его герой - капельмейстер Иоганнес Крейслер, вдохновенный музыкант, непримиримый противник несправедливости и пошлости. Этот образ не раз появлялся в творчество Гофмана. В уста Крейслера писатель вкладывал свои мысли, в его переживаниях отображал свои собственные: судьба Крейслера была во многом зеркалом его судьбы. Однако в романе "Житейские воззрения кота Мурра" образ капельмейстера приобретает особую силу, особое значение. Герой Гофмана находится здесь в гуще загадочных и страшных обстоятельств, окружающих двор маленького княжества, где он состоит придворным музыкантом. Интриги, обман и насилие держат в своих цепях не одну человеческую жизнь, и Крейслер не может быть равнодушным свидетелем этого.
Он вступает в открытый бой с таинственными роковыми силами, разоблачая стоящих за ними людей, родовитых и высокопоставленных. Гофман показывает, что это неравный бой, что одному человеку не сломить столь глубоко укоренившегося зла. Но тем не менее Крейслер остается у него борцом, потому что назначение истинного артиста - не только поклоняться прекрасному, но и сражаться за него. Глядя в лицо современному миру, видя полностью его искаженные черты, Гофман всегда верил, что искусство может и должно нести в себе то, чего не хватает этому миру, - добро и правду.
Последние годы жизни Гофмана - годы напряженной и разносторонней деятельности. Обладавший огромным обаянием, вкусом и умом, Гофман умел отличать незаурядных людей и привлекать к себе сердца. Он был душою небольшого кружка, спаянного общими взглядами, интересом к искусству, к развивавшейся науке.
Он продолжал писать музыкальные произведения, которые хотя и не принесли ему мировой славы, но уже тогда были известны и за пределами Германии.
При всей своей интенсивной творческой работе Гофман продолжал оставаться на государственной службе. Теперь это имело и свою положительную сторону.
Гофман не раз смело - и не без успеха - защищал обвиняемых в подрыве государственных устоев, благодаря чему нажил себе врага в лице прусского министра полиции.
Когда появилась повесть "Повелитель блох", читатели сразу догадались, что прототипом сатирического образа чиновника, настолько же нетерпимого к каждой свежей и живой мысли, насколько глупого, послужил автору министр полиции. Дерзость писателя не осталась безнаказанной. Против него было возбуждено судебное дело: он обвинялся в оскорблении должностного лица, ему грозила тюрьма.
Сначала Гофман с юмором относился к своим служебным неприятностям.
Сохранилась его забавная карикатура: "Гофман в борьбе с бюрократией". Но министра полиции активно поддержал министр внутренних дел Пруссии. Ситуация становилась все более опасной. Тяжелые переживания окончательно подорвали и без того слабое здоровье писателя. Известие о прекращении судебного дела пришло уже после смерти Гофмана. Он умер сорока шести лет, в 1822 году.
С тех нор в мир пришло немало замечательных мастеров, чем-то похожих и совсем непохожих на Гофмана. И сам мир изменился неузнаваемо. Но Гофман продолжает жить в мировом искусстве. Многое открылось впервые пристальному и доброму взгляду этого художника, и потому его имя часто звучит как символ человечности и одухотворенности.
Для великих романтиков, среди которых Гофман занимает одно из самых почетных мест, остались загадкой больно ранившие их противоречия жизни. Но они первые заговорили об этих противоречиях, о том, что борьба с ними - борьба за идеал - самый счастливый удел человека. И едва ли не громче всех звучал среди них голос Гофмана.


 

О Чарльзе Диккенсе


Автор: ?
Год: 2003

Я утверждаю и повторяю, что всякий европейский поэт, мыслитель, филантроп, кроме земли своей, из всего мира, наиболее и народнее бывает понят и принят всегда в России. Шекспир, Байрон, Вальтер Скотт, Диккенс - роднее и понятнее русским.
Ф.М.Достoевский


У каждого иностранного писателя своя судьба в чужой стране: одни приживаются удивительно легко и даже получают как бы второе рождение в иной национальной культуре. Другие - пусть и самобытные мастера - хотя и вызывают внезапный интерес, так и остаются чужаками, в полном смысле слова иностранцами.
Чарльзу Диккенсу в России выпала завидная судьба. Здесь переводы "Посмертных записок Пиквикского клуба", "Домби и сына" и всех остальных произведений великого англичанина не намного отставали от выхода его книг на родине. Уже в 1893 году, через двадцать с небольшим лет после смерти писателя, в России было предпринято первое издание собрания сочинений Диккенса. В советское время тиражи его книг достигли огромных размеров. Выпускаются однотомники, многотомники, собрания сочинений, произведения Диккенса включаются во "Всемирную литературу" и во "Всемирную детскую литературу", но все это не может удовлетворить потребности читателей.
В "Дневнике писателя" за 1877 год Достоевский писал: "Как бы желалось, чтобы с этими великими произведениями всемирной литературы основательно знакомилось наше юношество".
Однако, к сожалению, нередко бывает так, что молодое поколение обнаруживает полное равнодушие к Диккенсу. Иногда это следствие душевной лени, иногда - результат неправильного воспитания и обучения. Слишком часто мы выходим из школы духовно обкраденными, там мы теряем писателей, которые так и не успевают стать нашими друзьями. За словами "изобразил", "показал", "обличил", за анализом образов положительных героев и противоречий писателя подчас теряется сам писатель. А ответом на вопрос: "Любите ли Вы Диккенса?" становится недоуменно-скептическое подергивание плечами - мол, что там любить - сентиментальность какая-то.
Конечно, популярность Диккенса в нашей стране имела свою историю, свои взлеты и падения. В дореволюционной России читали одного Диккенса, в годы революции - другого, в 30-50-е - наверное, третьего. Да и сейчас, на исходе XX века, мы по-новому перечитываем автора "Оливера Твиста" и "Крошки Доррит". Но все это - Диккенс, просто меняющееся время, история поворачивают этого писателя к нам разными гранями его поистине необычайно щедрого дарования.
В советское время о Диккенсе писали немало: Е.Ланн, И.Катарский, В.В.Ивашева, Т.Сильман, А.А.Елистратова, Ю.Кагарлицкий, М.Урнов, Н.Михальская, М.Тугушева. В их работах Диккенс справедливо предстает суровым и нелицеприятным критиком, борцом за реформы, прежде всего автором крупнейших социальных полотен: "Холодного дома", "Крошки Доррит", "Тяжелых времен".
Но ведь Диккенс - это не только крупнейший реалист XIX века, это и величайший романтик, неисправимый утопист. Очень часто именно эта вторая грань творческого облика Диккенса оставалась в работах наших исследователей без внимания. Романтизм Диккенса, его рассказы о чудаках, о святых идиотах, о феях домашнего очага - не мещанская ограниченность, это - высокое утверждение идеала.
Пожалуй, именно в середине 60-х годов в нашем литературоведении стали намечаться первые попытки пересмотра концепции творчества Диккенса. Критики, правда с трудом, изживали в себе вульгарно-социологический подход 30-х годов, который предлагал жесткий взгляд на Диккенса: взлет его таланта - это крупные социальные полотна ("Домби и сын", "Крошка Доррит"), поздние романы, символические произведения типа "Повести о двух городах" - свидетельство кризиса. Из Диккенса упорно выковывался "представитель критического реализма". Хотя легко понять, что сам термин вряд ли удовлетворителен, а уж по отношению к Диккенсу и вовсе неправилен.
60-80-е годы - особое время и на родине Диккенса, в Англии. Эти годы английские критики и литературоведы называют "диккенсовским возрождением". Приметой неугасающего внимания к наследию Диккенса стала предпринятая издательством "Кларендон пресс" подготовка собрания сочинений писателя. Это, однако, не просто перепечатка с прошлых изданий. Видные литературоведы постарались с максимальной точностью и бережностью восстановить тексты классика по его рукописям. Известно, что уже в первые издания Диккенса, отчасти по его же вине, закралось немало ошибок. Он был никудышным редактором - невнимательным, небрежным, вечно спешащим. Но вот к тексту, когда он его создавал, укрывшись за плотно обитой дверью своего кабинета, когда его домочадцы боялись звякнуть ложкой или передвинуть стул, относился весьма ревностно. Новое собрание сочинений Диккенса должно развеять миф о Диккенсе как о плохом стилисте, но, правда, лишний раз подтвердить положение о безответственном редакторе.
В 60-е годы Диккенс вдруг ожил и на театральной сцене - было сделано несколько очень удачных мюзиклов по его романам "Оливер", "Лавка древностей". А известный режиссер, художественный руководитель Шекспировского королевского театра Тревор Нан поставил "Жизнь и приключения Николаса Никльби". На это ни у кого еще не хватало смелости.

bottom of page